Владимир Пучков. ГДЕ ДЫШИТСЯ И ПОЕТСЯ…

12:57

Откройте «Вечерний Николаев» в Google News и  Телеграм-канале

ВОСПОМИНАНИЕ
О КОННОСПОРТИВНОЙ ШКОЛЕ
Эмилю Январеву

Пароходик уходит за кадр,
зарывается в волны закат,
и вода –
золотою заваркой
за Варваровкой…
Одноклассница, милый подросток!
У завистливых глаз на виду
мы вели по тропиночке острой
вороного коня в поводу.
Спотыкались копыта о гравий,
конь разламывал воду, горяч.
А кругом зеленели овраги –
там тогда еще не было дач.
Там от воздуха птицы пьянели,
и высокие травы росли,
и почти невесомо висели
над водой чернобривцы–шмели…
Вкус черешен, начало каникул.
Оглянусь, будто кто–то окликнул
из июньского детства меня!..
Табунок пацанов на лужайке,
и девчонка в динамовской майке,
и чудесная морда коня.

ВЫШИВАНКА
Ты иглою крестила рубахи,
пряча нитей исподних концы:
всё цветочки да райские птахи,
а в изнанке – узлы и рубцы.

Запасала румяна и блестки,
начинала по–новому жить,
но на черт–те каком перекрестке
стала черной червоная нить.

Ты такого не знала соблазна:
захлебнувшись надеждой хмельной,
что ж ты, ненька, кивнула согласно,
будто я у тебя неродной?

Перед сватьями печь колупая,
тупишь взор, чтоб вину превозмочь,
золотая моя, голубая,
ненаглядная сукина дочь!

И стою, побелев от позора,
за оградой обиду тая,
рядовой интернатского хора –
в вошебойке остриженный я.

Не сули вышиванок–гостинцев!
По стерне, по колено в снегу,
все равно, из любых сиротинцев
я домой – чуешь, ненька? – сбегу!

Маков цвет по щекам гладью вышит,
но заветный секрет – в узелке.
Обними! – пусть никто не услышит,
на каком мы молчим языке.

Король поэтов

* * *
Если я убегу – ты не плачь, дорогая, не злись
И тепло моих рук на чужое тепло не меняй.
Это значит – остался на ветке несорванный лист,
Золотая труба позвала по тревоге меня.

Если я убегу – не зови и покоя не жди,
Убегающим рельсам тихонько рукою маши.
Если я убегу – это значит: дожди и дожди,
И дорожная пыль под колеса ревущих машин.

Это значит – бессонницы, тягостный дым сигарет.
Будто перед грозой собирается в горле комок.
Если я не вернусь, это значит – меня уже нет.
Ты закроешь глаза. Ты поймешь! Я иначе не мог.

ЗАЩИТНОЕ ПОЛЕ ЛЮБВИ
За старой солдатской могилой,
где травы доныне в крови,
над нами – невидимой силой –
защитное поле любви.
Когда по утрам остывали
от вечных трудов соловьи,
мы сами с тобой создавали
защитное поле любви.
Слова?.. Да пускай себе льются!..
Ведь сколько его ни зови,
оно не спасет себялюбца, –
защитное поле любви.
И там, где степная могила
прохожему шепчет: – Живи! –
укрыв, нас друг другу открыло
защитное поле любви.
Стоит неподвижно и немо,
полнее полдневных морей,
Отчизны высокое небо
в глазах у любимой моей.
И если я рухну от боли
на пахнущий порохом снег,
любови защитное поле
над ними оставлю навек.

ЗАПОВЕДНАЯ ЗОНА
Словно волны о берег, шуршат мотыльки о стекло,
в разноцветных палатках галдит незнакомое племя…
Если скажут мне скоро, что время мое истекло, –
попрошу, как в хоккее, считать только чистое время.

Все авансы истратил. А кажется, было вчера…
Не осталось уже никаких отговорок и пауз.
Плещут чистые волны, как чистое время. Пора
ладить легкую лодку, проветривать латаный парус.

Нынче сеть пересыплю, хозяйке забор починю,
над бессонным лиманом глотну грозового озона…
Сплошь в огнях берега!.. И яснее теперь, почему
все тесней и бесценней моя заповедная зона.

МАЯЧОК
Я не знаю, судьба или случай,
но вонзился в приморскую синь
маячок в огороде над кручей,
среди маков, укропа и дынь.
Он размеренно и безмятежно
счет копил – зажигался и гас…
Розовели стыдливо и нежно
паруса, покидавшие нас.

С той поры предрассветной немало
накопилось и встреч, и разлук.
Не за тем ли ты руки сжимала,
чтобы я вырывался из рук?
Чтоб душа,
как мартын с разворота, —
опрокидывалась на волну,
и причальный фонарь рыбзавода,
накренясь, уходил в глубину?..

Стали черными карие ночи
и такие созвездья зажгли,
что никак мои слабые очи
твой маяк отыскать не могли

РЕКА МЕРТВОВОД
Крытый замшей гранит и чумацкого утра рассол,
да чуть слышно фонит валуна ледниковый мосол,
и разлуку таит не толящая жажду вода…
По веревке – в аид… Я тебя не найду никогда.

Веет ветер высокий, и слабое сердце болит,
зуммерит над осокой опухший от спячки нуклид,
и из каменных сот неотрывно глядит за тобой
то обглоданный глод, то убойный цветок зверобой.

По равнине, в рванине – влекло эти воды весло,
чтобы в тесной стремнине – их корчем падучим свело.
Дикий хлеб на меду. Родника искряная слюда.
В преисподнем саду – я тебя не найду никогда!

На откосе крутом в тощем русле шуршат будяки,
перевиты жгутом сухожилия мертвой реки,
но клокочет поток, дикий норов по норам тая, –
как плетеный батог, как змеиного тела струя.

На железную клямку ущелье замкнет вертолет.
Как аптечную склянку – храню в рукаве Мертвовод.
И шиповника след – поцелуя отравленный грош –
рдеет эхом в ответ: ты меня никогда не найдешь…

ОЛЬВИЙСКИЙ ПРИЧАЛ
Валерию Карнауху
Нас мало, товарищ, нас, может быть, трое иль пятеро.
На сданном плацдарме сидим в ожидании катера.
Но он не придет – никакие варяги и греки
не вывезут нас, этот берег потерян навеки.

Мы выросли здесь, поклоняясь идеям и книгам.
Века обученья, зато одичание – мигом.

Былые вожди обернулись ворами в законе,
святые криницы зияют болотцами затхлыми,
на рыжем обрыве храпят киммерийские кони,
и лучник раскосый трясет первобытными патлами.

Нас мало, товарищ, нас пятеро, может, иль трое –
на микроскопической пленке культурного слоя.

Подмоги не будет: как почва, осядет осанка.
Сизифовы камни со свистом покатятся вспять.
Когда стригунок на бегу обратится в мустанга
и чайная роза шиповником станет опять.

Нас мало, товарищ, но мы, как шиповники, цепки.
На мутном лимане – ни мачты, ни шлюпки, ни щепки.
Мерцает село керосиновыми фонарями…
Подмоги не будет – кому мы нужны за морями!

Сквозь рыжую глину подспудные корни растут.
Звенит тишина – дивный голос из амфоры вынут…
Парутинской чайке до Господа лету – пятнадцать минут!
А мы соберемся в дорогу – столетия минут.
* * *
Опять гроза! Прорыв! Провал!
По ржавым трубам – стон надсадный!
Мой первый дождь не миновал!
рокочут молнии над садом!
И самоучка-пейзажист,
случайно сброшенный с попутной,
хрипел мне: Парень! Пей за жизнь!
да чтоб лукавый не попутал!
А я выглядывал туда,
где среди яблок, гула, гнева,
неумолима и чиста,
лилась осенняя вода
с полурасколотого неба!

В библиотеке

СЛЕД БОЛОТНЫЙ
Где дышится и поется
с запасом на целый год,
лугами в обход болотца
нас к морю тропа ведет.

Шагни – и обратный слепок
пружинит ступне в ответ…
Откуда ж он взялся – слепо
в болото свернувший след?

Над топи мазутной бочкой
цепочка босых шагов
двоится намокшей строчкой,
как грубый джинсовый шов.

Дурачество экстремала?
Иль дачница задремала –
с тропинкой теряя связь,
хрясь в грязь?

А может, секут испитые
болотные упыри,
как грязью себя испытывает
пай–девочка на пари?

Пора уже звать по отчеству, –
ты мне говоришь, искрясь.
Все – по суху?
Всё – по чисту?
Ты ж – в грязь!

Скажи мне, Господь всезнающий,
если Ты есть вблизи:
откуда он в нас – изнаночный
соблазн оторваться в грязи?

«Лишь тот, кто из грязи – в князи,
стыдится коснуться грязи».

И вышел из–за скалы
Он сам, из крови и плоти.
Одежды его – белы.
Подошвы его – в болоте.

ПОКРОВСКАЯ ОЖИНА
В фокусных переплетах
окон, как в фотораме,
пчелы в небесных сотах —
звезды над хуторами.
Ноет в калитке тихо
сорванная пружина,
боком шуршит ежиха
там, где живет Ожина.
Кто на подворье ступит —
брови Ожина супит,
ловит она на слове,
любит она – до крови.
Было б сполна в коморе
рыбы, вина и хлеба!..
Там, где верста до моря,
дальше – верста до неба.

Трудно в шаланде зыбкой,
даже в мечте ребячьей,
плыть не заветной рыбкой,
а сиротой рыбачьей.
С нежностью притаенной
раннего ждать заката
дочерна прокаленной
дочери интерната.

Круто моряна солит,
больно Ожина ранит:
не подпускает – колет,
вцепится – не отстанет.
Плети навскидку мечет,
когти в засаде точит,
болью Ожина лечит,
счастья Ожина хочет.

Может, в избытке сладкой
ягоды навязалось?
Тот отпускник с палаткой:
что-то в нем – показалось…
Дивным косила оком,
шагом дразнила шатким.
Щедро поила соком —
черным, дремучим, сладким.
Нежностью тяжелела,
встречным теплом живилась,
жалила – и жалела,
жалилась – и журилась:
«Было б сполна в коморе
рыбы, вина и хлеба.
Если верста до моря —
значит, верста до неба…»

Утром смыкала створки,
разом смывала в море —
от интернатской хлорки
до инфернальной хвори!
Но в низовой ветрянке
как-то отсохло сдуру
все, что привил по пьянке
нежный залетный гуру.

Волосы в узел стянет,
губы до слез кусая,
выйдет к лиману, станет
в мокрый песок босая.
Дышит тепло овечье,
ноги в щекотке дафний.
Оспинка на предплечье —
след от прививки давней.